Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога






НазваниеЛев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога
страница2/11
Дата публикации03.02.2018
Размер1.7 Mb.
ТипДокументы
l.120-bal.ru > Документы > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

3. Протасов


Опять Ляпа возник. Бомж, алкаш, дервиш смердящий. Он видел его с полгода назад и даже хотел подойти, но в последний момент передумал – противно стало до тошноты – и прошел мимо, сделал вид, что не узнал. «Похоже, с этим куском говна мне всю жизнь плавать в одной проруби", – подумал Протасов. Ляпа, Лаврентий Павлович Семшов, тридцать шестая зона, первый отряд, в бараке, как войдешь, пятая шконка налево, а у Протасова – шестая. Тогда Ляпа еще был человеком, и они были товарищами. (Не друзьями, нет. Протасов взыскательно относился к слову "друг" и полагал, что оно подразумевает большие взаимные обязательства; впрочем, настоящих друзей, как оказалось, у него никогда не было, вот разве что теперь – Тёлка.)

В лагере Ляпа работал каменщиком, и Протасов звал его Иваном Денисовичем, имея в виду, что сам он, хоть и вкалывает не меньше (кочегаром), но остается интеллигентом, каким-нибудь там Цезарем Марковичем, который, по сравнению со славным народным героем Иваном Денисовичем, все-таки человек второго сорта. И Ляпа, со своей виновато-смущенной улыбочкой, принимал эту игру и отвечал поговорками: "Ничего, Цезарь Маркович, что ни делается, все к лучшему… В каменном мешке, а выдумка вольна. Больше воли – хуже доля. Чья воля, того и ответ ". На удивление зэкам, они всегда обращались друг к другу на "вы". Впрочем, Протасов, и к надзирателям обращался на "вы" и "будьте добры". А по утрам всем, кого встречал в бараке, или кого обгонял, или кто его обгонял на десяти метрах гравийной дорожки от барака к площадке построения, – всем говорил "доброе утро". Глина Пуго, крутой лагерный авторитет, живший на зоне отдельно от всех, в благоустроенном вагончике, решил даже, что мужик косит под психа: "Доброе утро… Будьте добры… Спасибо… Ты или пизданутый, или маркиз", - сказал он однажды и засмеялся своим низким, рокочущим смехом, показывая замечательно ровные белые зубы. И на Протасове тут же повисла кликуха – Маркиз. Погоняло село на него как родное и перелетело за ним на волю, и теперь некоторые знакомые не могли вспомнить его имя-отчество, но знали, что он Маркиз Протасов. Прозвище ему даже нравилось, и он часто подписывал свои статьи П. Маркиз

Редакционная планерка была назначена на одиннадцать, но машина уже минут пятнадцать стояла в плотной пробке на Большой Никитской при выезде к Манежу. Авария, что ли? Или важный чин – мэр, премьер, сам Президент –должен был проехать мимо, и милиция, освобождая дорогу, надолго, на неопределенное время перекрыла движение. Эта властная бесцеремонность оскорбляла Протасова: как-то он даже распорядился подготовить в "Семейных новостях" – в своей главной и самой читаемой газете – злой репортаж о том, как и куда опаздывают и что теряют люди, когда им приходится по часу выстаивать, пропуская правительственные кортежи. Репортаж был замечен, и Протасову звонили из президентской администрации, выражали свое неудовольствие, и он вывел свой телефон в общую трансляцию, чтобы все сотрудники издательства слышали, как, заикаясь и (можно было легко вообразить) краснея от злости, кричит президентский чиновник, и знали, что труды их не напрасны и материал прочитан там, куда и был адресован…

Он сказал шоферу, что пойдет пешком, и, выйдя из машины, сразу свернул в переулок к Тверской… Вчера он перебрал. Вообще-то он хоть никогда и не отказывался выпить, но напиваться не любил. Но вчера… Какая-то мерзкая тусовка, зачем-то он лез обниматься с людьми, которые ему неприятны и которые знают, что он их не любит, и, в свою очередь, не любят его. Почему-то именно там он отвел в сторону Глину Пуго, своего нынешнего компаньона, и сообщил, что выходит из дела, и тот, белозубо засмеялся и сделал вид, что принимает все за пьяную шутку, и обнял его за плечи и повел обратно к Тёлке и тихо посоветовал ей везти его домой. И Протасов вдруг ощутил гулкую пустоту вокруг сердца, бьющегося где-то высоко, чуть ли не в горле. И он сказал Тёлке, что, если она его когда-нибудь бросит, он застрелится. А она сказала, что хватит пить, и решительно повела его к выходу, и он подчинился. Милая, отважная Тёлка… Теперь, идя по улице, он набрал ее номер. Подошла старая Настя, квартирная хозяйка. Нателлочка дома, но, видимо, спит. Ей уже звонил кто-то, и хозяйка стучала в дверь, но Нателлочка не отвечает. "Кстати, Семен, я на вас обижена. Вы обещали прийти на наше собрание. Был интереснейший доклад о Гейдсвилском полтергейсте". Он извинился: он в дороге и не может долго разговаривать. Сумасшедшая старуха. Несколько невпопад он прозвал ее Фон Мекк. Невпопад, потому что она была нищей. Всю жизнь она прожила в нищете, и теперь на старости лет ей взбрендило, что она разбогатеет. Найдет клад. Или научится предсказывать судьбу и станет модной гадалкой. Кажется, она даже в психушке лечилась по этому поводу. Теперь вот полтергейст…

Господи, с чего это вдруг он утром брякнул, что он – владелец этого дома? Он, в общем-то, не скрывал, что он – человек небедный, и Тёлка знала, что у него свой Издательский дом, газеты, журналы, что он легко может позволить себе и поездку с ней в Париж, и тряпки купить, какие ей захочется. Но он страшно боялся, что в какой-то момент она решит, что он покупает ее, и почувствует себя оскорбленной. Но еще больше он боялся, что в конце концов между ними действительно состоится сделка купли-продажи.

Он любил ее. Он, Семен Протасов, взрослый, самостоятельный, сорокалетний мужик с пестрой биографией, с именем, с положением, с деньгами, за последние годы перетрахавший пол-Москвы, – он вдруг понял, что жизнь для него теряет половину интереса, если рядом не будет этой женщины. Он любовался ею постоянно – ее юным лицом, ее от природы вьющимися русыми волосами, собранными пучком на затылке, женственной пластикой ее рук, ее манерой говорить слегка нараспев, ее неизменно доброжелательным, слегка смущенным обращением к людям – знакомым и не знакомым, ее умением по-детски счастливо смеяться. И любуясь ею, он хотел ее постоянно, мечтал о ней постоянно, даже ее голос по телефону вызывал у него эрекцию. И часто, когда она лежала рядом утомленная его вновь и вновь повторяющимися ласками, он думал, какое это было бы счастье, если бы она родила ребенка. В эти минуты он любил не только ее, но и ребенка, быть может только что зачатого... Но ребенка не было, и он даже не был уверен, что она любит его. Ему все время казалось, что она как-то отдалена, что между ними какая-то плотная стеклянная – все видно, но недосягаемо – перегородка. Но когда он начинал говорить об этом своем ощущении, она лишь молча касалась пальцем его губ.

И вот теперь оказалось, что он хозяин этой трущобы, где вынуждены жить и она, и ее друзья… Купил, купил он этот дом полтора года назад, сразу после того как продал свою "дочку" — хорошо раскрученное телеграфное агентство, соблазнился и купил, дурак, и теперь никак не мог отделаться от него. Прилипла к нему эта паскудная недвижимость, к его судьбе прилипла. Начальная идея заключалась в том, чтобы нынешнее строение не сносить, но радикально реконструировать и достроить. Сам этот дом конца ХIХ века (мрачноватая серая громада, привлекающая изысканной строгостью форм) должен был стать центром архитектурного ансамбля элитной гостиницы ультра-класса на сто номеров с зимним садом на крыше и трехэтажным подземным гаражом (уникальный для центра города участок позволял!). Он нашел крепких партнеров – два небольших банка, с которыми у него уже несколько лет были надежные доверительные отношения, и пригласил своего лагерного знакомца – Яна Арвидовича Пуго, больше известного как Глина. Глине, теперь выбившемуся в верхи российского бизнеса, чуть ли не в олигархи, гостиница была совершенно ни к чему, но он вдруг заинтересовался и сказал, что в дело вложится: "Лагерного кореша надо поддержать".

Гостиница должна была окупить затраты лет через пять или даже раньше и потом давать стабильную прибыль. Это была давнишняя мечта Протасова: покончить с издательским бизнесом, с газетой, со своей собственной политической публицистикой – и стать тихим частным лицом, рантье с прочным годовым доходом, стричь бабки с какого-нибудь неброского, но солидного дела. Он как-то устал и вдруг утратил тщеславие, двигавшее его все последние годы вперед и вперед. Ему обрыдло быть лидером. Обрыдло быть рупором общественного мнения, его перестали радовать звонки высокопоставленных и влиятельных знакомых после какой-нибудь удачной "заметки редактора" ("Старик, ты гений: ты ему (ей, им) влупил по самый корешок. Я готов подписаться под каждым твоим словом!"). В новом деле он даже не хотел быть руководителем компании – ну разве что юридическим, номинальным, но никак не исполнительным. Жить он мечтал за городом или вообще за границей. Писать что-нибудь в свое удовольствие (быть может, прозу, рассказы, роман, наконец, – до сих пор он так и не написал ничего о своей лагерной жизни, да и вообще о своей жизни), но чтобы не заботиться о литературном заработке. Ходить в театры – все равно, здесь или в Париже, – много читать, слушать музыку. В последнее же время во всех этих мечтах рядом с ним обязательно присутствовала Тёлка. По сути-то теперь это были мечты о ней, о жизни с ней… Издательский дом – дело рискованное, или, как говорят экономисты, рисковое. Он требует его ежедневного, ежечасного присутствия и участия, иначе компаньоны завалят бизнес, и вообще не с чего жить будет. Здесь надо все время рваться вперед, быть среди ста самых влиятельных политиков, в десятке самых читаемых публицистов, в пятерке самых тиражных газет. Вывалишься из обоймы – и тут же рухнет всё, что ты день за днем создавал в течение десяти лет. И останешься нищим… А вот гостиница – как раз предприятие стабильное, прочное: раз отлаженное, оно само покатится, подталкивать не надо. Прибыль не велика, но и риски минимальны.

Проект был сначала поддержан московскими властями. И дело шло как по маслу: согласования, экспертизы, разрешения – всё давалось с первого раза и легко. Со взятками, конечно, но со взятками вполне терпимыми. И вдруг в какой-то момент – именно вдруг, словно кто-то повернул выключатель – движение намертво застопорилось. Чиновники перестали принимать взятки – не то чтобы стали требовать больше, а просто перестали брать, – и это означало, что в дело вмешались какие-то могучие конкуренты. В конце концов Протасова вызвали в мэрию и дали понять, что власти не заинтересованы в строительстве гостиницы, а хотели бы дом снести и поставить здесь коммерческий культурно-развлекательный центр: две сцены – концертная и театральная, кинотеатр, дискотека, конференц-зал – ну и все, что к этому прилегает: ресторан, ночной клуб, бары и видеопрокат, подземный паркинг и т.п. Возможно, даже небольшое казино. И если Протасов готов повернуть свои усилия (и деньги) в эту сторону, ему будут оказана всяческая поддержка. И все затраты, которые он уже сделал, ему будут компенсированы. И тут вдруг позвонил Глина Пуго, не поленился сразу приехать (с ним три человека охраны: двое впереди, один сзади, на подстраховке) и заявил, впрочем, вполне дружески, что если Протасов будет держаться за гостиницу, то он, Глина, свои деньги из дела забирает. А если такой авторитет, как Глина, говорит, что выходит из дела, то это значит, что он-то, может быть, свои деньги и не заберет, а вот твоим капиталам уж точно кранты…

Протасов выходил из подземного перехода, что возле Думы, когда телефон запищал "Маленькую ночную серенаду". Звонил Глина – как ни в чем не бывало, как будто никакого разговора вчера не было. Только по делу: «Маркиз, есть предложение. В правление холдинга – ты понимаешь, по культурному центру – введи, пожалуйста, Сергея Вениаминовича Магорецкого. Он будет моим представителем. Это знаменитый режиссер. Ты увидишь, он очень полезный человек. Он сейчас у меня, а тебе позвонит в середине дня. Или ближе к вечеру, – у Глины был мягкий, глубокий бас, и он медленно развешивал черный бархат своей речи, словно занавешивал пространство вокруг собеседника. И смеялся он медленно и глубоко, не смеялся, а музыкально рокотал (Протасов представил себе рекламный блеск его белоснежных ровных зубов). – Ты, брат, вчера был хорош. Интеллигент интеллигентом, а умеешь, оказывается. И Тёлка у тебя – ну, чисто звезда, поздравляю".

Говорил только Глина, Протасов молча слушал. И Глина закончил разговор и повесил трубку, даже не спросив собеседника, все ли он услышал и понял: раз собеседник молчит, значит, у него нет вопросов. Мысль о том, что собеседник может быть с ним не согласен, Глине никогда не приходила в голову. Если такое и случалось, это была проблема самого собеседника – и только его.

4. Магорецкий
Как и все, кто в последние десятилетия учился в театральном институте, Магорецкий суеверно побаивался старушки-секретарши (или, как теперь стали говорить, референта), многие годы бессменно сидевшей в приемной у ректора. За маленький носик с горбинкой, за черные блестящие глазки на маленьком темном личике, ну и, конечно, за то, что она вечно куталась в черную кашемировую шаль, ее давным-давно, быть может десять студенческих поколений назад (уже и тогда она была старушкой), прозвали Младой Гречанкой. Что уж там произошло у нее в жизни, никто не знал, но она всегда была в трауре, который, впрочем, вызывал у студентов не столько сочувствие, сколько мистическое предощущение беды. И действительно, было проверено многократно: если Гречанка встретит тебя в коридоре и своим низким прокуренным голосом пригласит зайти к ректору – добра не жди. И вчера, когда при входе в институт маленькая черная тень метнулась навстречу Магорецкому и сухо, без интонаций сообщила, что ректор ждет его, он подумал, что речь наверняка пойдет о спектакле и что спектакль закроют.

Сам Магорецкий был брезгливо далек от институтских слухов и дрязг, но на последней репетиции Балабанов и Гриша Базыкин сообщили, что «наверху" точно принято решение работу над дипломом прекратить: "Весь деканат об этом говорит". Они и Гречанку спрашивали, и та, закрыв глаза и изобразив на личике сочувственную гримаску, печально покивала головой. Ребята были возбуждены и встревожены, тут же на репетиции начали было митинговать и хотели составлять какую-то петицию, но Магорецкий деревянным молотком (молоток для отбивки мяса, купленный Гришей Базыкиным на рынке и подаренный мастеру студентами на первом занятии) три раза громко ударил по режиссерскому столику: "Прекратили базар и начали работать. Наташа и Пепел на сцену". Он, Магорецкий, пока еще мастер курса, ни о каких приказах ректора он ничего не знает и будет репетировать. Его пиджак уже висел на спинке стула, и мобильный телефон был выключен – демонстративно, в назидание всем. И будьте любезны работать ("Будьте! Любезны! Ра-бо-тать!").

Скандал назревал с осени, по мере того как по Москве ширились слухи, что, вернувшись из-за границы после трех лет отсутствия, Маг ставит в студенческом театре что-то совершенно непотребное, за гранью приличия – какой-то модерн из модернов. Впрочем, в учебных планах официально было заявлено вполне скромное название спектакля "Играем Горького…" и указывалось, что в основу будет положена пьеса "На дне".

Вообще-то сама идея взять для диплома именно "На дне" досталась Магорецкому в наследство вместе с курсом – от покойного Громчарова, который еще в тридцатые, совсем молодым актером, был во МХАТе введен в легендарный спектакль Станиславского на какую-то второстепенную роль (теперь уж никто не помнил, на какую). Ректор, одержимый приверженец русской театральной классики, идею горячо поддержал. И Магорецкий, принимая курс, без долгих раздумий согласился: отлично, пусть будет "На дне". Тем более что лет десять назад он не без успеха уже поставил "На дне" в Японии.

В молодости он читал пьесу "наоборот" – как текстовую запись великого спектакля, который не успел посмотреть на сцене, но который – мизансцена за мизансценой – знал по мемуарам и кинокадрам. Он любил этот философский диспут, который горьковские эстетизированные босяки ведут во мхатовской художественно обустроенной ночлежке (сценография Добужинского? или Сомова?). Это в русской традиции – вложить Истину в уста человека все потерявшего, обреченного, без будущего. Перед любимым народным героем – песенным вором, бродягой, разбойником, пушкинским Пугачевым, человеком вне закона и морали – ничего, кроме смерти, не маячит. "Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка, не мешай мне, добру молодцу, думу думати"… Думать он, видите ли, будет – философ на краю пустоты. Таковы по Станиславскому и герои горьковской пьесы: они думу думают.

В спешке соглашаясь взять курс (Громчаров умер в начале учебного года, и ректор торопил с решением), Магорецкий самонадеянно не стал перечитывать пьесу. Студентов посмотрел в этюдах и остался доволен: с этими ребятами можно работать. Тут же прикинул в общих чертах, что как и кто как будет выглядеть, даже разбросал их по ролям (пока только про себя, в уме): красавец Балабанов – Пепел, смышленый Базыкин – Сатин, мягкая и добрая Нателла Бузони – его любимая Тёлка – конечно, Наташа. (Об этом последнем назначении он думал с особым удовольствием: его по-прежнему сильно влекло к ней, и он предугадывал, как славно будет работать с ней на репетициях, а может быть, в конце концов вновь окажется в одной постели. Прости, Господи, эти сладостные мысли.) На курсе был даже Лука – спокойный, несколько флегматичный парнишка, чем-то похожий на великого мхатовского Грибова, и даже по фамилии – Грибов… Наконец Магорецкий окончательно согласился, и был подписан приказ о его назначении (и студенты аплодировали, получив такого мастера – тут-то и был подарен деревянный молоток для отбивки мяса). И вот только теперь он взял в руки пьесу и, извлекши свои прежние записи, сел писать режиссерскую разработку. Он читал… и вдруг с тоской начал понимать, что горьковский текст совершенно не пригоден для сегодняшней постановки на сцене. По крайней мере в России.

"Люди живут для лучшего!" "Человек выше сытости". "Ложь – религия рабов и хозяев. Правда – бог свободного человека!" И так далее, и так далее. Ну бредятина же! За сто лет (да нет, не за сто, а за последние десять!) все эти максимы утратили свой социальный пафос… и тут же вообще лишились высокого смысла и превратились в банальность. Они уже не могут, как прежде, обозначать идейную вершину спектакля. Но ведь других-то мыслей там нет: читаешь текст – и опереться не на что. Есть, конечно, с десяток реприз, на которых публика будет ржать, но вся пьеса в целом – как старомодная тяжелая мельница, которая мелет труху, – и ничего, совершенно ничего живого, чтобы слепить современный спектакль. Не ставить же иллюстрацию к школьной хрестоматии по русской литературе, как он, положа руку на сердце, сделал когда-то в Японии.

Вот и приехали. Шуму-то, шуму! Знаменитый Маг, почти классик, работает с молодежью! И пожалуйста – классически обкакался. А ведь, принимая курс, он строил далеко идущие планы: хотел утвердиться на родине, хотел, чтобы его перестали считать "опальным художником»... Когда-то, почти двадцать лет назад, его, молодого и подающего надежды, попросту лишили работы, запретив театрам иметь дело с "театральным хиппи" – так его походя в каком-то обзоре назвала "Правда»: "Он и Чехова ставит, как Беккета, – как пьесы абсурда".

Понятно, что еще до горбачевской перестройки он при первой же возможности уехал за границу. Его приглашали и Стреллер, и Барро, и Питер Брук… Он сразу поставил "Чайку" в "Комеди франсез" (оглушительный успех!), потом – "Три сестры" в Лондоне (восторженная пресса) – и пошло, и пошло. Пятнадцать лет мотался по свету – то в Германии, то в Штатах, то вот даже в Японии. И в новые времена домой в Россию приезжал тоже как гастролирующий режиссер: спектакль во МХАТе, спектакль в БДТ. Изредка, по прихоти, где-нибудь в провинции, впрочем, недалеко от Москвы, например в любимой Рязани, где когда-то начинал юным выпускником института. Колеся по свету, он, конечно, заработал и имя, и немного денег. Но теперь вдруг понял, что потерял больше. Если взять его ровесников-режиссеров – даже тех, кто сильно уступал ему в известности, – то все они, и московские, и питерские, за последние годы обзавелись своими театрами. Он один остался театральным бомжем. А к пятидесяти человеку ой как хочется иметь свой театр, своих актеров, свой репертуар.

Но вот, казалось, пришло и его время. Приехав в Москву прошлым летом, он едва успел попрощаться с Громчаровым, умиравшим от рака в отдельной палате ЦКБ (Герой Соцтруда, в какие-то годы даже член ЦК партии, заслужил почетное право умереть в "Кремлевке" – на чистых простынях и с персональным унитазом). Учитель был слаб, но мыслил ясно: "Когда все кончится, возьми моих ребят, – сказал он, жестом останавливая Магорецкого, готового говорить что-то утешительное. – Всех возьми, всех. Это лучший курс в моей жизни. Возьми и сделай свой театр". Насчет лучшего курса старик, может, и перегибал – к старости он сделался сентиментален: говорили, что плачет, когда студенты показывают ему какой-нибудь за сердце берущий этюд (например, объяснение Ромео и Джульетты в исполнении супругов Балабановых). И каждый новый выпуск у него был "лучший". И каждый режиссер, учившийся у него, был "его гордостью". Но Магорецкого он все-таки отличал: "Ты работаешь так, как я всегда мечтал, но не осмеливался", – сказал он когда-то. И поддерживал и защищал ученика до последнего и пятнадцать лет назад демонстративно приехал в "Шереметьево" – провожать, когда тот с легкой сумкой через плечо улетал за границу. Многим казалось, что навсегда.

Громчаров умер через неделю после этого разговора. А еще через неделю Магорецкому позвонил ректор института и предложил взять дипломников: такова воля покойного. Находясь под впечатлением разговора с умирающим, Магорецкий согласился, хотя отлично знал, что ректор еще с советских времен терпеть его не может: тогда этот деятель вместе с другими подписал письмо (а по сути дела, донос) с требованием лишить советского гражданства "отщепенца" Магорецкого, выступающего на Западе с клеветническими выпадами против Отечества вообще и против советского театра в частности. Согласился, потому что самонадеянно полагал, что теперь он этому "театроведу в погонах" не по зубам. Согласился, посмотрев актеров, – действительно талантливый курс. Согласился, потому что его давнишняя идея создать свой театр, теперь, озвученная, как бы ретранслированная ему учителем со смертного одра, причем с указанием, как именно следует это сделать, воспринималась как мистическое предначертание, как указание свыше… Впрочем, и в плане чисто практическом дело казалось выигрышным: знаменитая пьеса, знаменитый режиссер, молодые талантливые актеры – почти гарантированный успех позволит найти денег на раскрутку нового театра.

И вот теперь полный провал. Актеры-то, может, и талантливые, да он бездарен. Конечно, можно быстренько предложить какую-то другую пьесу, хоть того же Чехова, хоть ту же до мельчайших мелочей обсосанную "Чайку". Но этих "Чаек" по миру и по России им уже штук пять запущено, и так они уже навязли у всех в зубах, что диплом-то актерам, может, и засчитают, а вот новый театр с таким спектаклем точно не раскрутишь. Работая на Западе, он хорошо усвоил, что искусство: отрасль коммерции, и только свежий товар пользуется спросом.

Он было совсем упал духом и стал малодушно соображать, к какому из отложенных или отвергнутых предложений о работе на Западе теперь следует вернуться. Но тут произошло чудо – иначе не назовешь (вот оно, предначертание!). После бессонной ночи, совершенно разбитый, выпив какую-то звериную дозу кофе, он поехал в институт – на метро, потому что сесть за руль в таком разобранном состоянии было небезопасно. Поехал, чтобы поговорить со студентами, которые ждали, что сегодня состоится назначение на роли, и которым теперь он должен был сказать, что ничего у них не получится. Начал издалека – о способах современного прочтения классики. Чтобы оттянуть последнее объяснение, предложил всем высказаться, в надежде, что кто-то выразит сомнение в возможности такой постановки, и тогда он за это сомнение зацепится… Но первым встал Гриша Базыкин и сказал, что он говорить ничего не будет, а вместо этого – вот тетрадка, сцены из жизни современных бомжей и наркоманов, что-то вроде дневника, – он считает, что поставить современный спектакль "На дне" без знания этой сегодняшней жизни невозможно, – и не захочет ли Мастер взглянуть?

Магорецкий, который в душе уже напрочь отказался от идеи ставить Горького и был готов объявить об этом, тетрадку все-таки взял. Слушая следующего говоруна, он открыл ее посредине наугад, прочитал одну реплику, вторую, стал читать дальше, дальше, – и перестал слышать. Студенты высказывали свои соображения о Горьком, о Чехове, об Островском, завязался какой-то диспут, но Магорецкий оглох и с головой погрузился в текст. Ему вдруг стало жарко: Господи, кажется, это было то, что нужно. Живые ситуации. Живой язык – хоть и жаргон, но живой, живой. За каждой репликой – живой человек. В каждой сцене – живые люди. Точно, живые? Ну, относительно живые. Все еще живые. Пока живые. Бомжи, проститутки, алкоголики, наркоманы. Та самая горьковская пограничная пустыня на краю смерти.

– Откуда это? Кто автор? – спросил он, невпопад прервав кого-то из студентов и подняв в руке тетрадку. – Чье это?

– Автор есть, – сказал Базыкин. – Ну, то есть как сказать – автор… Есть бомж один со стажем. Он говорит, а мы записываем. Фольклор.

Быстро свернув занятия (занят, деловое свидание) и, к общему разочарованию, отложив решающий разговор, Магорецкий буквально выбежал из института, поймал такси и в машине сразу открыл тетрадку – теперь с самого начала. Он читал, и спектакль начал складываться тут же… Дома, извинившись перед домработницей, у которой был уже готов обед, он закрылся в кабинете. И три недели работал не разгибаясь.

Он перенес действие в наши дни. Из двух десятков обитателей ночлежки он оставил лишь половину. И теперь это были не босяки, но актеры, разыгрывающие горьковскую пьесу. И не актеры в театре – какое же тогда "дно"? Пьесу разыгрывали люди, сами оказавшиеся на дне сегодняшней жизни, – алкаши и наркоманы в притоне, "зависшие", месяц уже не просыхающие или не слезающие с иглы, не имеющие ни сил, ни желания выбраться отсюда. Среди них – два-три бывших актера (мало ли какие бывают компании – это нетрудно обосновать) или просто некогда интеллигентные люди, знающие текст пьесы, принимающие на себя роли горьковских персонажей (и не обязательно по одной) и применяющие их к себе, к своему сегодняшнему положению. Пытаясь осмыслить, что с ними происходит, они начинают жить в обстоятельствах горьковской ночлежки, в ролях, в идеях… Сегодняшнее отребье общества примеряет к себе художественный образ того отребья, которое Горький показал сто лет назад. За сто лет куда люди продвинулись? Да и продвинулись ли? А может быть, правильно спросить, куда театр продвинулся? Или вообще искусство?

Теперь работать было интересно. За три недели, набрасывая свой постановочный план, Магорецкий написал, по сути дела, новую пьесу, в которую был вкраплен горьковский текст и где были использованы горьковские сюжетные линии. Но наравне с каноническим текстом здесь присутствовал и текст из базыкинской голубой тетрадки. Роли он распределил примерно так, как и намечал сначала, только вот текст Луки-утешителя отдал женщине. Точно, точно – в современном притоне именно женщина должна утешать и обнадеживать. И этой женщиной будет Тёлка Бузони.

В предстоящей работе ему еще не все до конца было ясно, но он уже начал репетировать со студентами ежедневно… И тут же по городу поползли слухи, что Маг настолько осовременил Горького, что все это сильно смахивает на порнуху: наркоманы, проститутки, групповой секс. Наконец тучи сгустились и грянул гром: неделю назад на рабочей репетиции побывали члены институтского худсовета и вышли из зала, скорбно качая головами и разводя руками. Уже на следующий день стало известно, что на имя ректора поступило письмо, подписанное четырьмя студентами-дипломниками (все из второго состава, и среди них – тот "маленький Грибов", которому так и не досталась роль Луки, но который, видимо, на нее сильно рассчитывал), где говорилось, что спектакль "На дне" ("Играем Горького…") в постановке мастера их курса Магорецкого Сергея Вениаминовича есть не что иное, как пропаганда наркомании и глумление над русской классикой, и они, молодые русские актеры, отказываются принимать участие в этом блудодействе. Письмо было набрано на компьютере, и слово блудодейство было выделено жирным курсивом и подчеркнуто, – и это, видимо, означало, что начальство должно обратить внимание на какую-то особенную, чудовищную безнравственность всего, что явлено на сцене.

Приказ ректора "о приостановке репетиций дипломного спектакля „Играем Горького…“ с целью пересмотра его нравственных концепций" был издан сразу. По крайней мере, когда, памятуя об утреннем приглашении траурной секретарши, Магорецкий после репетиции зашел в приемную ректора, старушка, зябко кутаясь в шаль, молча показала ему уже подписанный и пронумерованный экземпляр. Ректор был занят, приема следовало подождать, и Магорецкий, взяв чистый лист бумаги и ручку, тут же присел сбоку к столу и написал заявление об освобождении его, Магорецкого С. В., от обязанностей руководителя курса и об увольнении из училища по собственному желанию. И вышел. О чем разговаривать, если дело уже решено без него? Не милости же просить. Да и не будет здесь никакой милости.

Однако к этому времени уже можно было угадать, что спектакль удается. Бог с ним, с гэбешником-ректором, с пуристами из худсовета с их пыльными традициями. Буквально накануне их визита Магорецкий пригласил на репетицию своего давнего приятеля Анатолия Смерновского, признанного старейшину цеха театральных критиков, и с ним пришел кто-то из молодых театроведов, и они были в восторге и прочили спектаклю громкую, быть может, даже мировую славу. "До сих пор ничего подобного не было! Слушай, Маг, где ты нашел таких актеров? Или из чего ты их сделал?" – тихо говорил Смерновский, слегка наклонившись к Магорецкому, но не отрывая глаз от сцены, где Базыкин читал монолог Актера, забывшего свои любимые монологи. Магорецкий промолчал: хвалить спектакль до премьеры – плохая примета. И точно: спектакль закрыли всего три дня спустя. Но когда это произошло, когда слух об этом молниеносно распространился по Москве, Смерновский был первым, кто вечером, нет, даже поздно ночью позвонил Магорецкому: "Ты с Пуго знаком? С Яном Арвидовичем Пуго, с Глиной. Нет? А между тем он твой горячий поклонник. Я только что разговаривал с ним. Нет, я совершенно трезвый. Ты телефон запиши и утром позвони... Впрочем твой телефон я ему дал … Это очень, очень влиятельный человек. Знаешь, какие бабки он отвалил Марку Сатарнову? Он может всё". Этот звонок разбудил Магорецкого, уже уснувшего было в кабинете на диване, и, повесив трубку, он в раздражении хотел выключить телефон из розетки, но тут аппарат снова запел: молодой человек представился помощником Яна Арвидовича Пуго и, извинившись («Не разбудил ли?»), спросил, не сможет ли Сергей Вадимович завтра утром подъехать к Яну Арвидовичу. В восемь тридцать – к завтраку. Сможет? Отлично! "Машина будет ждать вас в восемь у вашего подъезда". И не спросив адреса, он пожелал доброй ночи и повесил трубку.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

Похожие:

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconЛев Данилкин / Ответы: Виктор Пелевин
Пелевин исключительно по электронной почте. Главный российский писатель недоволен из-за того, что рецензия на роман в «Афише» вышла...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconЛев Лунц На Запад!
В 1919 году, после величайшей в мире войны, в разгар величайшей в мире революции, молодой французский писатель Бенуа выпустил роман...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconКонкурс пианистов «Играем Баха»
Межрегиональный фестиваль искусств «Играем Баха» (далее – Фестиваль) проводится на территории города Костромы с 25 февраля по 28...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconТемы вкр лирический герой Н. Гумилева Герои лирики Н. Гумилева Н....
Концепция человека в драматургии М. Горького и А. Чехова («На дне» и «Вишневый сад»)

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconПолемика по-поводу публикации документов о колонии им. М. Горького
Рецензируемый двухтомник документов и материалов о Полтавской трудовой коло-нии им. М. Горького (1920-1926 гг.)

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconУпотребление отрицательных префиксов у русских наречий
Евгений никогда был в Бразилии (вместо Евгений никогда не был в Бразилии), *Иван Сергеевич сегодня крайне доволен (вместо Иван Сергеевич...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconНаправление в литературе и искусстве XX века, объединяющее
В мировой литературе к Авангардизму относят дадаизм, сюрреа­лизм, драму абсурда, так называемый «новый роман». В русской литературе...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconУтверждаю Директор Научной библиотеки им. М. Горького Мацнева Н. Г. Согласовано
Библиотека факультета международных отношений отраслевой отдел Научной библиотеки им. М. Горького Санкт-Петербургского государственного...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconС ловесность у стная письменная устное народное творчество нумизматика...
В этом случае роман будет считаться видом художественной литературы, а жанрами различные разновидности романа, например, приключенческий,...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconРабочая программа по внеурочной деятельности для учащихся 2 класса...
«Юные музееведы» составлена на основе «Примерной программы внеурочной деятельности. Начальное и основное образование/[В. А. Горский,...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Литература


При копировании материала укажите ссылку ©ucheba 2000-2015
контакты
l.120-bal.ru
..На главную