Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога






НазваниеЛев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога
страница4/11
Дата публикации03.02.2018
Размер1.7 Mb.
ТипДокументы
l.120-bal.ru > Документы > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

6. Ляпа
За четыре года бомжевания Ляпа хорошо усвоил, что в незнакомых подъездах ночевать опасно. Увидев бомжа, спящего где-нибудь в углу на картонке, жильцы поднимают хипеж, звонят в милицию, приезжают менты – с радостью являются, с шуточками, оживленные, возбужденные возможностью до полусмерти отмудохать беззащитного и безответного: вдвоем, втроем будут бить, по очереди, и каждый с удовольствием врежет, с расстановкой, с оттяжкой. Да еще норовят сапогом в лицо, в зубы, чтобы кровь пошла, чтобы они могли видеть кровь. Не то чтобы обязательно хотели убить, а так, кайф у них такой: молодые, крепкие, жизнерадостные, любят посмотреть, как человек захлебывается кровью, корчится на асфальте, на снегу – посмеяться любят. И благо, если в конце концов отвезут в обезьянник, в милицию, там хоть тепло, а то выбросят на улицу, зимой – на мороз, ползи на карачках, хорошо, если найдешь какой-нибудь неплотно закрытый канализационный колодец, какую-нибудь незапертую дверь в подвал. А нет - и замерзнешь насмерть. И утром твой окостеневший труп кинут в машину, которая собирает помойку, и отвезут к городским печам, где сжигают мусор. А тут уж мусор не сортируют – огонь все слопает… Таких случаев Ляпа знал предостаточно и такого конца боялся больше всего.

Последние месяцы выдались особенно трудными. От трех вокзалов и до Сокольников, где в прежние годы ему и в магазинах на подхвате удавалось подработать, и бутылок в парке нагрести, и милостыню у метро или на паперти насобирать, и он по мелочам успешно подворовывал, – теперь усилилась конкуренция, и на каждый ящик в магазине, на каждую бутылку в парке, на каждую ступеньку на паперти претендовали по три-четыре охотника. Прошлым летом в Сокольниках три женщины-бичёвки окрысились на него, навалились с разных сторон и отвалтузили не хуже ментов, так, что он на ноги подняться не мог и, скуля от боли, как раздавленная собака, уполз на четвереньках, пролез через какую-то дырку в парковой ограде и только тогда, уже за территорией парка, свалился в кустах… Весь синий был, трое суток кровью ссал. А все из-за того, что собирал бутылки на их территории… Всюду появились какие-то южные люди, беженцы: то ли таджики, то ли узбеки – с огромными семьями, их неумытые и нечесаные бабы с младенцами, сосущими обвислые груди, с множеством грязных пронырливых и наглых ребятишек, после которых и за милостыней, и за бутылками ходить было бесполезно.

Некоторое время его спасало знание стихов, особенно Есенина, и песен – и блатных, и Высоцкого: среди бомжей и мелких уголовников у него даже была кликуха "Поэт", и его приглашали читать стихи, а если находилась гитара, то и петь – и за это поили и снабжали дурью. Впрочем, в последнее время его приглашали все реже и реже, и бывало, если он сам подходил к компании, бухающей где-нибудь у костерка в парке или в полосе отчуждения у железной дороги, и в надежде на глоток водки начинал читать стихи, ему велели заткнуться или вообще кто-нибудь норовил засветить ему по голове пустой бутылкой. Не до стихов людям стало. Между бомжами пошли крутые разборки, и каждый день можно было услышать, что кого-то сбросили в Яузу, или в канализационный люк, или просто в бак с помойкой проломленной головой, а то и с перерезанным горлом.

Но хуже всего было, что позакрывались самые спокойные ночевки – в подвалах и на чердаках: двери стали обивать листовым железом и навешивать на них амбарные замки. Вообще разруха начала девяностых уходила в прошлое. Всюду утверждались новые владельцы. "Ответственные собственники" приводили в порядок доставшееся им хозяйство. Прежние дыры, надежные лазы в заборах и в стенах, через которые всегда можно было даже не пролезть, а во весь рост пройти на какую-нибудь заводскую территорию к теплой трубе позади котельной или к узлу теплотрассы, теперь оказывались прочно забиты досками, заложены кирпичом, залиты бетоном. А в подъездах… но в подъезды лучше было не соваться.

Словом, еще в декабре Ляпа понял, что если и дальше так дело пойдет, то этой зимой он обязательно подохнет. С год назад он подсел на героин: закентовался ненадолго с одним воровским шитвисом, пел у них на хате, ходил с ними в баню, а у них порошка хоть ложкой кушай. И теперь потребность вмазаться стала более тяжелой, более мучительной, чем прежде была потребность забухать. А где такие деньги найдешь? В результате он почти совсем перестал есть и сильно ослаб за последние месяцы, и однажды, будучи приглашен компанией своих давних поклонников в баню – пить, ширяться и читать Есенина, – с ужасом увидел в зеркале, что мяса на костях совсем не осталось – один скелет. А тут еще оказалось, что он обовшивел, и, увидев это, "давние поклонники" молча взяли его, голого, за руки и за ноги, вынесли на крыльцо, раскачали и выбросили в сугроб. А вслед и одежонку вынесли и бросили на ступенях. Деваться было некуда, и он тогда рискнул и пополз отогреваться в один знакомый теплый подъезд. Слава Богу, все обошлось, он схоронился у теплых труб под лестницей при входе в подвал. Но если бы его оттуда вытащили менты и закрутили бы над его несчастным телом свою кровавую метель, у него бы уже не было сил никуда доползти, так и остался бы он на обледеневшем асфальте, вмерз бы в лужу собственной крови… И тогда он позвонил Протасову.

Какое-то тупое отчаяние на него нашло, и от отчаяния – помрачение сознания, притупление чувств: не должен, никак не должен он был звонить. Дело в том, что пятнадцать лет назад, освободившись из лагеря на полгода раньше Маркиза, Ляпа первым делом навестил его жену… и переспал с ней. И не просто переспал, а жил у нее почти неделю. Как-то так само получилось: молодая голодная баба, он сам после трех лет лагерной суходрочки – выпили, хорошо выпили, совершенно расслабились, ну и проснулись утром в одной постели. И потом долго не могли оторваться друг от друга, она, кажется, даже на работу не ходила, отпуск взяла за свой счет. Тихая такая женщина, вроде богомолка, дом полон икон, а в постели ну просто неудержимая… Он очнулся через неделю – и ужаснулся: друг тянет срок, а он тут его бабу харит. Ушел и больше ее никогда не видел.

И когда Маркиз освободился, и позже, когда Ляпа уже выпустил книгу своих стихов ("Основной мотив – пронзительная ностальгия по комсомольской романтике", — писал критик в газете "Литературная Россия»), вступил в Союз писателей России (в тот, патриотический, на Комсомольском), был женат и жил благополучной семейной жизнью, их дружба так и не возобновилась. Маркиз стал известным издателем и был одним из лидеров демократов. Они встречались на каких-то литературных тусовках, в первое время обнимались, потом только раскланивались… и расставались, не испытывая потребности встретиться. Каждая новая встреча была все более холодной. Ляпа, понятно, неловко чувствовал себя из-за той истории с Маркизовой женой, но главное было не это. На какой-то презентации, Маркиз выпив полстакана коньяку и вдруг перейдя на "ты", впрямую сказал, что Ляпины стихи вызывают у него физическое омерзение: "Что ж ты, Ляпа, все врешь и врешь? Какая там комсомольская юность? Ведь ты же сидел по хулиганке – вот и писал бы о романтике пивных забегаловок. Патриот…” В конце концов они едва приветствовали друг друга издалека. И когда Ляпа, похоронив жену, ушел в глубокий запой, а потом за гроши продал квартиру (да и с грошами-то этими его кинули) и, как сам он, выпив, любил объяснять желающим слушать, "исчез с литературного горизонта", Протасов, должно быть, его исчезновения просто не заметил…

Ляпа позвонил в "Семейные новости", через секретаршу добрался до Протасова, и тот, не выразив особой радости, холодно, но твердо, по-деловому, словно они заранее договаривались о звонке, назначил свидание – через час в редакции: через полтора он уезжал в командировку. "Хрен с ним, – подумал Ляпа, – пусть катится". Не пойдет же он в редакцию в своих вонючих вшивых обносках. Да его еще и не пустят. Но к редакционному подъезду все же зачем-то прибрел и, увидев выходившего Протасова, сделал было движение навстречу, но тот, идя прямо на него и глядя в лицо невидящим взглядом, быстро прошел мимо, сел в машину и уехал – не узнал…

Не Маркиз ему помог, а Глина, Ян Арвидович Пуго, президент инвестиционной компании "Дети солнца", чье красочное фото за большим столом в роскошном (не хуже, чем у Президента России) кабинете Ляпа как-то случайно увидел на обложке глянцевого журнала, извлеченного из помойки вместе с двумя пустыми бутылками. В журнале была и статья о выдающемся предпринимателе: "Лидер по призванию". О лагерном прошлом – лишь вскользь, да и то с пиететом: мол, в те времена многие достойные люди были несправедливо осуждены и впоследствии реабилитированы… Неделю Ляпа дозванивался и все-таки дозвонился, правда, не до самого, а до референта. Подробно представился: поэт, член Союза писателей, давний товарищ Яна Арвидовича – о том, что они вместе отбывали срок в лагере, он на всякий случай говорить не стал. Референт сухо попросил позвонить через неделю. Через неделю, уже с совершенно другими, мягкими, дружелюбными интонациями, обратившись к Ляпе на "ты" и назвав "братком", референт попросил записать, а лучше – запомнить номер телефона: Ляпа должен был позвонить, назваться и сказать, что он от Глины. Не от Пуго Я.А., а именно от Глины. "Да, кстати, — спросил вдруг референт, – а ты, браток, Маркиза давно видел?" "Нет, лет десять не видел", – соврал Ляпа. "Ну и лады, позвони по этому номеру, там помогут", – сказал референт, откуда-то уже знавший или догадавшийся, что нужна именно помощь.

И помогли. В результате нескольких беглых встреч с молчаливыми людьми, которые охотнее объяснялись знаками, чем словами, и чьи лица совершенно невозможно было запомнить, и которые как бы передавали Ляпу от одного к другому, он вдруг, как в восточной сказке, получил ключи от тяжелой бронированной двери в необъятную – во весь этаж размером – пустую квартиру в Кривоконюшенном переулке, в доме, почти все жильцы которого были выселены. "Повезло тебе, бомж, – каким-то странным, не то каркающим, не то крякающим голосом сказал очередной безликий тип, передавая ключи. – Но будь осторожен: это квартира Глины. Никаких посторонних. И еще совет: поменяй обначку. От тебя трупом несет". Ляпа промолчал.

Как ему повезло, он и сам знал. Понимал он, что меняется образ жизни, а значит, нужно и помыться, и найти какую-то более-менее приличную одежду. Но вот в чем он должен быть осторожен, он так и не понял: пусть бы эта квартира и принадлежала Глине, но жить-то здесь давно уже никто не жил. Если вообще кто-нибудь когда-нибудь жил после того, как две или три коммунальные квартиры были соединены и перестроены в одну, огромную. Здесь был просторный зал (или в данном случае правильнее сказать зала?), в котором хоть дворянские балы устраивай (пол выложен лакированным фигурным паркетом). Раздвижная витражная перегородка отделяла зал от комнаты несколько меньшей, площадью метров пятьдесят, видимо предназначенной быть столовой. У дальней стены этой комнаты голубым сиянием светилась большая изразцовая печь. Было здесь и пять-шесть других комнат, две ванные в разных концах квартиры, ну и, понятно, просторная кухня, посреди которой располагалась необъятная электрическая плита, какие бывают в кухнях больших ресторанов. Ляпа решил, что здесь на кухне он и будет жить: если врубить плиту на полную мощность, в любой мороз будет жарко. Сюда он и приволок из зала, вернее, не без усилий передвинул, царапая лакированный пол, низкое и глубокое кожаное кресло – единственную мебель во всей квартире.

Помощь Глины, конечно, не была благотворительной – на это он и не рассчитывал. Раз в неделю, а когда раз в десять дней глухонемые курьеры (вот откуда крякающий голос!) доставляли ему товар, для реализации. В основном траву, но иногда и "геру", и даже экзотический кокаин. Словом, он стал барыгой, и это произошло как-то само собой, без специального его намерения и даже без его согласия, которого, впрочем, никто и не спрашивал. Просто в первый же день, через полчаса после того как он большим сейфовым ключом впервые открыл дверь квартиры, раздался телефонный звонок. Он не сразу понял, в какой комнате звенит, но телефон звонил долго, настойчиво, и Ляпа в конце концов нашел его в дальней пустой комнате и снял трубку, и уже знакомый ему скрипучий голос сообщил, что сейчас доставят "партию" и что через неделю приедут за деньгами. "И не вздумай бадяжить – клизму поставим. У нас бизнес без понта". – и гудки, Ляпа даже рта не раскрыл.

Он, конечно, первым делом вмазался сам – даже удовольствие полежать в горячей ванне отложил на потом, – хорошо вмазался, чистейшим порошком, какого прежде никогда и не видывал, и в ожидании прихода утопая в мягком кресле, с удовольствием подумал, что теперь ему не надо будет в мороз бегать по городу в поисках, чем бы погасить гнетущий кумар. Он даже не стал убирать свой "баян", свой замечательный старинный стеклянный пятиграммовый шприц, найденный позапрошлым летом на загородной свалке недалеко от правительственного санатория в Барвихе, – шприц как из магазина, с двумя иглами, прямо в железной ванночке с крышечкой. Произведение искусства, теперь таких не выпускают, всюду одноразовая пластмасса. Эту свою драгоценность Ляпа обычно старался никому не показывать, чтобы не отняли, но тут никого не было, он был единственным хозяином всего окружающего пространства, и коробочку со шприцем можно было открыто оставить на подоконнике.

Он начал было свой бизнес навынос, таскал товар по прежним знакомцам в районе Сокольников или у Преображенского рынка. На первые же деньги в магазине сэконд-хэнд на Преображенке (магазин назывался "В мире Сэкона Хэна") купил какую-то скромную серую одежонку, чтобы менты с первого взгляда не угадывали в нем бомжа "на мелководье". Но счастье не бывает частичным, если уж повезет, то везти будет во всем: вскоре он познакомился с компанией студентов-актеров, живших на первом этаже в том же полувыселенном доме. Зачем-то постучался к соседям, спичек, что ли, спросить или соли – и его, нищего дервиша-поэта, бывшего зэка, студенты приняли как родного. Здесь был своего рода студенческий клуб, всегда полно гостей, и если и не весь товар, то значительную часть – по крайней мере всю траву – удавалось пристроить тут же, не выходя из дома…
7. Тёлка
У Горького Лука – единственный посторонний, странник, явившийся со стороны. Единственный отстраненный. Все остальные персонажи – здешние, оседлые, им некуда деваться, они «всегда» здесь пребывали и «впредь» останутся здесь же, они принадлежат ночлежке. Этот мусор сметен в ком и заткнут в грязную дыру. Люди еще шевелятся, иногда даже произносят слова, но изменить что-либо в своей жизни не способны… И только Лука живет свободно, по своей воле: пришел, повесил всем лапшу на уши, исчез. Кто он? Самозваный пророк, агрессивный проповедник? Лукавый проныра, который байками и лживыми утешениями отгораживается от опасности, исходящей от ночлежников (и от жизни вообще)?

Нет, у Магорецкого эти обычные вопросы не возникают. Лука у него – вовсе не посторонний. Мастер отдал эту роль Тёлке и предложил ей здесь, в притоне, среди заширянных, вмазанных, обдолбанных, затраханных до состояния животного, утративших человеческий облик, потерявших дар членораздельной речи, – обращаясь к ним, не проповедовать и обнадеживать (стыдно проповедовать; подло обнадеживать), но спрашивать и стараться понять. Понять – и сочувствовать. Да нет, не со-чувствовать, а взять это на себя – чувствовать и понимать – вместо тех, кто такую способность утратил. Принять на себя их грех. Быть их совестью. Держать за них ответ перед Господом. Просить о прощении. И Тёлка, обращаясь к Сатину, не утверждает: "Легко ты жизнь переносишь!" – а спрашивает: "Легко ты жизнь переносишь?" – и так спрашивает, как спросил бы Распятый на кресте, сам испытывающий в этот момент нестерпимую боль и готовый если не сказать, то подумать: "Непереносима эта жизнь, эта боль. Почто оставил меня, Отче?"

Магорецкий был доволен, Тёлка работала хорошо…

Слух, что Тёлка Бузони классно играет Луку, пошел по институту, и любопытные старались пробраться на репетицию. Если приходили двое-трое и сидели тихо, Магорецкий не возражал: пусть смотрят, слушают. Так вот и Анастасия Максовна, Настя, Тёлкина квартирная хозяйка, однажды случайно оказавшись в институте, побывала на репетиции – и была потрясена. За четыре года Она привязалась к своей Нателлочке, по-матерински ухаживала за ней (иногда даже сама, на свои деньги покупала курицу и готовила обед, чтобы ребенок хоть изредка поел по-человечески, а не хватал эти ужасные пирожки в институтском буфете), но при всей нежной привязанности она в глубине души сильно сомневалась, что девочка правильно выбрала профессию. Актриса с лицом – это не актриса, а модель на сцене. Раневская, что ли, была красавицей? Или вот ее любимая Алиса Фрейндлих? Или восхитительная Ольга Яковлева: сыграть Джульетту, когда тебе под сорок, – и как сыграть! Вот это актриса… А все эти смазливые красотки годятся разве для крупного плана в кино. Нет, Нателлочка, пожалуй, слишком, слишком красива и как-то слишком медлительна, даже несколько заторможена, и поэтому вряд ли станет хорошей актрисой…

И вот она увидела ее на сцене. Репетировали в зале. До декораций, костюмов, грима было еще далеко, но суть происходящего была вполне понятна из реплик и мизансцен: в просторной, некогда богатой городской квартире, превратившейся вместе с падением ее жильцов в притон, давно зависли, заторчали, потерялись пятеро или шестеро опустившихся наркоманов и их приходные девочки… Магорецкий как раз прогонял тот кусок, где у Тёлки монолог о праведной земле: "Сейчас это ученый книги раскрыл, планы разложил… глядел-глядел – нет нигде праведной земли!" Господи, да какой там еще ученый! – это она, Тёлка, заглянула в книгу жизни – своей жизни и других обитателей притона – и нет им праведной земли, нет вообще никакой надежды. Люди, которых она любит, рядом с которыми жила всегда, за которых всегда держалась, с которыми мечтала никогда не расставаться, теперь оставляют ее одну – у нее на глазах уходят, погружаются в темное небытие. Они еще подают признаки жизни, еще звучат какие-то слова, но грани человеческого образа уже размыты и продолжают размываться день за днем. На месте души, воли, личности – зияющая пустота, все каким-то образом растворилось, вымылось прочь, ушло в канализацию. От людей остались одни только пустые и гниющие телесные оболочки, впрочем тоже готовые в любой миг развалиться, разложиться, исчезнуть. И ведь никак не поможешь, уже не схватишься ни за что, ничем не удержишь. Ну разве что замутить вместе с ними – найти денег (продать что-нибудь с себя или саму себя), купить им большой дури – героина. Или винта. Или, на худой конец, каких-нибудь колес, таблеток. Утешить их тем, что прошлого уже нет – и нет никакой надежды на будущее, а поэтому – вперед, бездна распахнута! И тогда, прежде чем переступить последний порог, они вдруг оживут на время, даже оживятся, появится какая-то имитация чувств и разума, они будут много говорить и много двигаться, может быть, даже читать стихи, или играть на гитаре или на рояле, или совокупляться – прямо на полу, безразлично, кто где и кто с кем, все всюду и все со всеми. Или вдруг начнут красиво рассуждать о том, что человек – это звучит гордо. Сатин, Барон, Бубнов, Актер, их случайные подруги. В течение какого-то времени все будут делать вид, что бурно веселятся, что живут. Как механические куклы, пока не кончится завод. Но вот завод кончился, и все остановилось, замерло. Ступор… Или конец? Всё? "А после того пойти домой – и удавиться?"

Магорецкий ничего не сказал, когда Тёлка отыграла свой кусок. Только один раз, как бы подытоживая, ударил деревянным молотком по столу – и это значило, что он доволен, замечаний нет, и можно двигаться дальше.

Настю больше всего поразило, что Нателла на сцене была некрасива, даже уродлива в своем горе. И реакции ее были быстры, энергичны – никакой заторможенности. "Это актриса!" – прошептала Настя сидевшей рядом и кутавшейся в черную шаль соседке по дому и ближайшей подруге, многие годы работавшей в институте секретаршей ректора, а теперь еще занявшей и должность секретаря антропософского общества. "Ну вот, а ты все ищешь медиума, – сказала подруга мужским прокуренным голосом. – Вот тебе медиум. Она и на сцене уже в трансе." Настя с сожалением покачала головой: нет, нет, она знает, из этого ничего не получится.

Тёлка держалась в стороне от Настиных антропософских увлечений. Читать Блаватскую и Сведенборга не хотела. "Вы, Настенька Максовна, умная, а мне эта премудрость недоступна", – говорила она, со смехом обнимая хозяйку за плечи. И на еженедельные собрания никогда не оставалась, исчезала из дома, ссылалась на неотложные дела: репетиции, сеанс в Доме моделей, день рождения у подруги, свидание с Протасовым (к которому, кстати, Настя относилась с большим уважением: приятный, интеллигентный, солидный человек, один из лидеров демократов; она всегда покупала его газету и читала его статьи и, встречая автора у себя в коридоре, не прочь была поговорить, а может быть, и поспорить по поводу прочитанного, но тот к дискуссиям не был расположен, отвечал односложно, тут же обращался с чем-нибудь к Нателлочке, и они или закрывались у девочки в комнате, и она слышала их тихий смех за дверью, или, извинившись, что опаздывают в театр, или в консерваторию, или на ужин, торопились уйти).

Тёлка с детства боялась всей этой спиритической, парапсихологической и прочей модной чертовщины. Опять маме спасибо. Когда девочке было лет двенадцать или тринадцать, мама, которая тогда была замужем за рано овдовевшим провинциальным психиатром и вместе с мужем увлекалась модной парапсихологией, нашла у дочери выдающиеся способности.

Всю жизнь маму мучили тяжелые головные боли, державшиеся по два-три дня – и никакие лекарства не помогали (впрочем, на сцене мигрень проходила, и если репетиции, бывало, приходилось пропускать, то до отмены спектаклей дело ни разу не доходило). Муж – психиатр и парапсихолог – пытался помочь, но, как он говорил, его энергетические посылы наталкивались на какие-то острые образования – застывшие лучи? рога? – торчавшие в мамином энергетическом поле. И, напоровшись два или три раза на эти лучи (или все-таки рога?), он позвал Тёлку. Он утверждал, что у детей иногда проявляются удивительные способности ретранслировать энергию непосредственно из астрала, и надо попробовать. "Вытяни, пожалуйста, руки вперед и приблизь ладошки одна к другой, – сказал он, – но не касайся, не складывай их вместе. В ладонях чувствуешь тепло? А теперь приблизь ладошки к маминой голове но опять-таки, не касайся. Согрей маме голову, и когда согреешь, ты почувствуешь, как мамина боль прилипнет к ладошкам, и ты ее вытащи, вытяни – вытяни и стряхни, вот так, вот так", – и он показал, как надо вытягивать боль и стряхивать с ладоней. "Боюсь, как бы я не помешал, сделай это без меня", – сказал он и вышел, плотно прикрыв дверь.

Были зимние сумерки, но свет не зажигали. Мама неподвижно сидела на низком кухонном табурете. Голову держала прямо. Темные крашеные волосы гладко причесаны под мальчика, и слева – белая нитка пробора. Глаза закрыты. Тёлка смотрела маме в лицо, и ей вдруг показалось, что перед ней совсем чужая, незнакомая женщина с большим носом и заметными усами над верхней губой. Было страшно. Таинственный астрал девочка понимала как космос – и, когда она воображала себе этот бездонный темный провал, ей становилось жутко и начинало казаться, что она стоит у края этой черной бездны, и хотелось отступить назад и уйти отсюда… Но маму было жалко. От жалости Тёлка, бывало, плакала у себя в комнате (в большой квартире психиатра, где они прожили почти два года, у нее была своя комната), когда мама, щурясь и ничего не различая вокруг от нестерпимой головной боли, час за часом, час за часом, а иногда и весь день, и всю ночь напролет ходила в халате по коридору и тихо стонала. Теперь девочка подумала, что, может быть, мама выздоровеет, и, как ей было сказано, она решительно встала сзади и, ощутив запах любимых маминых духов "Клима", протянула руки и, приблизив ладони к волосам, но не касаясь их, закрыла глаза.

Ладоням было тепло, очень тепло, и девочка стала делать медленные круговые движения, и раз за разом пространство под ее руками все более нагревалось и, кажется, уплотнялось, и, когда ладоням стало совсем горячо, она ощутила какие-то бугристые неровности в упругом пространстве, – по-видимому, это была мамина боль; она останавливала ладони над этими буграми и воображала, что руками вытягивает, "высасывает" боль из маминой головы, берет ее себе. Неровности постепенно исчезали, и ладони слегка покалывало, но потом это ощущение прошло, и руки сделались легкими-легкими. И все тело сделалось легким-легким. И тут ей вдруг почудилось, что она висит в воздухе над мамой и ее руки погружаются или уже погрузилась в мамину голову, внутрь, в какую-то темноту, все глубже и глубже, и мамы уже не было, а была только глубокая, бездонная темнота, и девочка перестала понимать, где она и что делает, ей показалось, что она куда-то летит, проваливается, стало страшно, она хотела закричать, но не смогла, только застонала, и тут по всему ее телу прошла судорога — и она потеряла сознание.

Вся процедура длилась минуты три, от силы – пять, но без сознания она пробыла довольно долго, должно быть, минут десять, и психиатру пришлось дать ей понюхать нашатырь. "Я же предупреждал, что нужно стряхивать", – и он снова показал, как нужно встряхивать кистями рук, чтобы скинуть с них чужую энергию. Мама сначала испугалась, но когда дочь пришла в себя, стала смеяться, плакать от счастья и целовать девочку в щеки, в глаза, в нос. Мигрень прошла! (И как потом оказалось, прошла навсегда.) Значит, у ее ребенка действительно выдающиеся экстрасенсорные способности! Это все от отца: вы бы посмотрели на этого румына, у него была совершенно демоническая внешность! Ах, да шут с ним, с этим румыном. "Ты, моя девочка, необыкновенная. Ты хоть сама понимаешь, что произошло? Ты – не-о-бык-новенная! Тебя ждет великое будущее. Ты не будешь, как твоя мама, прозябать в безвестности и нищете". Тут обиделся психиатр: "Кажется, мама не очень уж и прозябает". На эту женщину, двадцатью годами моложе его, он в течение вот уже двух лет тратил все без остатка доходы от довольно обширной частной практики, покупал любые тряпки, на которые она, заходя в магазины, указывала пальцем, и летом возил «на юга» в Турцию и на Кипр.

Как-то так получилось, что с этого дня (а может быть, с этой психиатровой обиды) отношения с пожилым мужем быстро разладились, и следующие два года, пока мама, увлекшись каким-то совсем юным актером, испытывала судьбу то ли во Владивостоке, то ли в Хабаровске, Тёлка с удовольствием прожила у бабушки в деревне. А когда молодой актер сбежал от мамы из Хабаровска во Владивосток (или из Владивостока в Хабаровск) и она вернулась в родной город, где ее, актрису в общем-то неплохую, охотно приняли обратно в театр, и они с дочерью снова стали жить вместе в комнате театрального общежития, об экстрасенсорных способностях девочки было, слава Богу, забыто.

Но провал в темную бездну сама Тёлка никогда не забывала. Вот и теперь, уснув днем после бессонной ночи с пьяным Протасовым, она проснулась оттого, что снова полетела в пропасть и, только совсем уже проснувшись, осознала, что ее разбудила Настя, которая со всей силы кулаком колотила в дверь. "Нателлочка, Господи, вы так спите… я испугалась. Уже два часа, вы просили разбудить, – и она протянула ей телефонную трубку на длинном витом шнуре. – Это опять он. Господин Бузони из Парижа. Он сказал, что он ваш отец".
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

Похожие:

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconЛев Данилкин / Ответы: Виктор Пелевин
Пелевин исключительно по электронной почте. Главный российский писатель недоволен из-за того, что рецензия на роман в «Афише» вышла...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconЛев Лунц На Запад!
В 1919 году, после величайшей в мире войны, в разгар величайшей в мире революции, молодой французский писатель Бенуа выпустил роман...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconКонкурс пианистов «Играем Баха»
Межрегиональный фестиваль искусств «Играем Баха» (далее – Фестиваль) проводится на территории города Костромы с 25 февраля по 28...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога icon«Публицистика А. А. Блока и М. Горького 1917 1918 годов ( «Интеллигенция...
А ведь при работе с литературным произведением, особенно с публицистикой и критическими статьями, вполне обоснована отработка навыков...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconТемы вкр лирический герой Н. Гумилева Герои лирики Н. Гумилева Н....
Концепция человека в драматургии М. Горького и А. Чехова («На дне» и «Вишневый сад»)

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconПолемика по-поводу публикации документов о колонии им. М. Горького
Рецензируемый двухтомник документов и материалов о Полтавской трудовой коло-нии им. М. Горького (1920-1926 гг.)

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconУпотребление отрицательных префиксов у русских наречий
Евгений никогда был в Бразилии (вместо Евгений никогда не был в Бразилии), *Иван Сергеевич сегодня крайне доволен (вместо Иван Сергеевич...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconНаправление в литературе и искусстве XX века, объединяющее
В мировой литературе к Авангардизму относят дадаизм, сюрреа­лизм, драму абсурда, так называемый «новый роман». В русской литературе...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconУтверждаю Директор Научной библиотеки им. М. Горького Мацнева Н. Г. Согласовано
Библиотека факультета международных отношений отраслевой отдел Научной библиотеки им. М. Горького Санкт-Петербургского государственного...

Лев Тимофеев Играем Горького… Роман 90-х годов Вместо пролога iconС ловесность у стная письменная устное народное творчество нумизматика...
В этом случае роман будет считаться видом художественной литературы, а жанрами различные разновидности романа, например, приключенческий,...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:


Литература


При копировании материала укажите ссылку ©ucheba 2000-2015
контакты
l.120-bal.ru
..На главную